Перечитывал также философов – Декарта, Лейбница, Спинозу. Вспоминал слова пастора Глюка: «Истинная философия, если отведать ее слегка, уводит от Бога; если же глубоко зачерпнуть, приводит к Нему».
Бог для Декарта был Первый Двигатель первой материи. Вселенная – машина. Ни любви, ни тайны, ни жизни – ничего, кроме разума, который отражается во всех мирах, как свет в прозрачных ледяных кристаллах. Тихону было страшно от этого мертвого Бога.
«Природа полна жизни, – утверждал Лейбниц в своей „Монадологии“. – Я докажу, что причина всякого движения – дух, а дух – живая монада, которая состоит из идей, как центр из углов». Монады соединены предустановленной Богом гармонией в единое целое. «Мир – Божьи часы, horologium Dei». Опять, вместо жизни – машина, вместо Бога – механика, – подумал Тихон, и опять ему стало страшно.
Но всех страшнее, потому что всех яснее, был Спиноза. Он договаривал то, что другие не смели сказать. «Утверждать воплощение Бога в человеке – так же нелепо, как утверждать, что круг принял природу треугольника, или квадрата. Слово стало плотью – восточный оборот речи, который не может иметь никакого значения для разума. Христианство отличается от других исповеданий не верою, не любовью, не какими-либо иными дарами Духа Святого, а лишь тем, что своим основанием делает чудо, то есть невежество, которое есть источник всякого зла, и таким образом, самую веру превращает в суеверие». Спиноза обнаружил тайную мысль всех новых философов: или со Христом – против разума; или с разумом – против Христа.
Однажды Тихон заговорил о Спинозе с Феофаном.
– Оной философии основание глупейшее показуется, – объявил архиерей с презрительной усмешкою, – понеже Спиноза свои умствования из единых скаредных контрадикций сплел и только словами прелестными и чвановатыми ту свою глупость покрыл…
Тихона эти ругательства не убедили и не успокоили.
Не нашел он помощи и в сочинениях иностранных богословов, которые опровергали всех древних и новых философов с такою же легкостью, как русский архиерей Спинозу.
Иногда Феофан давал Тихону переписывать бумаги по делам Св. Синода. В присяге Духовного Регламента его поразили слова: «Исповедую с клятвою крайнего Судию духовные сея коллегии быти Самого Всероссийского Монарха, Государя нашего Всемилостивейшего». Государь – глава церкви; государь – вместо Христа.
«Magnus ille Leviathan, quae Civitas appelatur, officium artis est et Homo artificialis. Великий оный Левиафан, государством именуемый, есть произведение искусства и Человек искусственный», – вспомнил он слова из книги «Левиафан» английского философа Гоббса, который также утверждал, что церковь должна быть частью государства, членом великого Левиафана, исполинского Автомата – не той ли Иконы зверя, созданной по образу и подобию самого бога-зверя, о которой сказано в Апокалипсисе?
Холод разума, которым веяло на Тихона от этой мертвой церкви мертвого Бога, становился для него таким же убийственным, как огонь безумия, огонь Красной и Белой смерти.
Уже назначили день, когда должен был совершиться торжественно в Троицком соборе обряд миропомазания над Тихоном в знак его возвращения в лоно православной церкви.
Накануне этого дня собрались на Карповском подворье к ужину гости.
Это было одно из тех собраний, которые Феофан в своих латинских письмах называл noctes atticae – аттические ночи. Запивая соленую и копченую архиерейскую снедь знаменитым пивом о. эконома Герасима, беседовали о философии, о «делах естества» и «уставах натуры», большею частью в вольном, а по мнению некоторых, даже «афейском» духе.
Тихон, стоя в стеклянной галерее, соединявшей библиотеку со столовой, слушал издали эту беседу.
– Распри о вере между людьми умными произойти не могут, понеже умному до веры другого ничто касается и ему все равно – лютор ли, кальвин ли, или язычник, либо не смотрит на веру, но на поступки и нрав, – говорил Брюс.
– Uti boni vini nоn est quaerenda regio, sic пес boni viri religio et patria. Как о происхождении доброго вина, так о вере и отечестве доброго мужа пытать не следует, – подтвердил Феофан.
– Запрещающие философию суть либо самые невежды, либо попы злоковарные, – заметил Василий Никитич Татищев, президент берг-коллегии.
Ученый иеромонах о. Маркелл доказывал, что многие жития святых в истине оскудевают.
– Много наплутано, много наплутано! – повторял он знаменитое слово Федоски.
– В наше время чудес не бывает, – согласился с иеромонахом доктор Блюментрост.
– На сих днях, – с тонкой усмешкой заговорил Петр Андреевич Толстой, – случилось мне быть у одного приятеля, где видел я двух гвардии унтер-офицеров. Они имели между собою большое прение: один утверждал, другой отрицал бытие Божие. Отрицающий кричал: «Нечего пустяки молоть, а Бога нет!» Я вступился и спросил: «Да кто тебе сказал, что Бога нет?» – «Подпоручик Иванов вчера на Гостином дворе!» – «Нашел и место!»
Все смеялись, всем было весело. А Тихону – жутко.
Он чувствовал, что люди эти начали путь, который нельзя не пройти до конца, и что, рано или поздно, дойдут они до того же в России, до чего уже дошли в Европе: или со Христом – против разума, или с разумом – против Христа.
Он вернулся в библиотеку, сел у окна, рядом со стеною, уставленной ровными рядами книг в одинаковых кожаных и пергаментных переплетах, взглянул на ночное, белое, над черными елями, пустое, мертвое, страшное небо, и вспомнил слова Спинозы:
Между Богом и человеком так же мало общего, как между созвездием Пса и псом, лающим животным. Человек может любить Бога, но Бог не может любить человека.