– Во имя Отца и Сына и Духа Святого, крещается раб Божий Тихон Духом Святым и огнем! Потом легким и быстрым, видимо, давно привычным движением, распахнула на себе платье, и он увидел все ее прекрасное, юное, как у семнадцатилетней девушки, золотисто-смуглое, точно из слоновой кости точеное, тело. Ретивой подталкивал его сзади и шептал ему на ухо:
– Целуй во чрево пресвятое, да в сосцы пречистые!
Тихон потупил глаза в смущеньи.
– Не бойся, дитятко! – проговорила Акулина с такою ласкою, что ему почудилось, будто бы слышит он голос матери и сестры, и возлюбленной вместе.
И вспомнилось, как в дремучем лесу у Круглого озера, целовал он землю и глядел на небо, и чувствовал, что земля и небо – одно, и плакал, и молился:
Чудная Царица Богородица,
Земля, земля, Мати сырая!
С благоговением, как образ, поцеловал он трижды это прекрасное тело. На него повеяло страшным запахом; лукавая усмешка промелькнула на губах ее – и от этого запаха и от этой усмешки ему стало жутко.
Но платье запахнулось – и опять сидела она перед ним, величавая, строгая, святая – икона среди икон.
Когда Тихон с Емельяном вернулись на прежнее место, все запели хором, по-церковному, уныло и протяжно:
Дай нам, Господи, Исуса Христа,
Дай нам, Сударь, Сына Божия,
И Святого Духа Утешителя!
Умолкли на минуту; потом начали снова, но уже другим, веселым, быстрым, словно плясовым, напевом, притопывая ногами, прихлопывая в ладоши – и у всех глаза стали пьяные.
Как у нас на Дону
Сам Спаситель во дому,
И со ангелами,
Со архангелами,
С херувимами, Сударь,
С серафимами
И со всею Силою Небесною.
Вдруг вскочил с лавки старик благообразного постного вида, каких пишут на иконах св. Сергия Радонежского, выбежал на середину горницы и начал кружиться.
Потом девушка, лет четырнадцати, почти ребенок, но уже беременная, тоненькая как тростинка, с шеей длинной, как стебель цветка, тоже вскочила и пошла кругом, плавно, как лебедь.
– Марьюшка-дурочка, – указал на нее Емельян Тихону, – немая, говорить не умеет, только мычит, а как Дух накатит, поет что твой соловушко!
Девушка пела детским, как серебро звенящим голосом:
Полно, пташечки, сидеть,
Нам пришла пора лететь
Из острогов, из затворов,
Из темничныих запоров.
И махала рукавами рубахи, как белыми крыльями.
Парфен Парамоныч сорвался с лавки, словно вихрем подхваченный, подбежал к Марьюшке, взял ее за руки и завертелся с нею, как белый медведь со Снегурочкой. Никогда не поверил бы Тихон, чтоб эта грузная туша могла плясать с такою воздушною легкостью. Кружась, как волчок, заливался он, пел своею тонкой фистулою:
На седьмом на небеси
Сам Спаситель закатал.
Ай, душки, душки, душки!
У Христа-то башмачки,
Ведь сафьяненькие,
Мелкостроченные!
Все новые и новые начинали кружиться.
Плясал, и не хуже других, человек с деревяшкой вместо ноги – как узнал впоследствии Тихон – отставной капитан Смурыгин, раненный при штурме Азова.
Низенькая, кругленькая тетка, с почтенными седыми буклями, княжна Хованская вертелась, как шар. А рядом с нею долговязый сапожный мастер, Яшка Бурдаев прыгал, высоко вскидывая руки и ноги, кривляясь и корчась, как тот огромный вялый комар, с ломающимися ногами, которого зовут караморой, и выкрикивал:
Поплясахом, погорахом
На Сионскую гору!..
Теперь уже почти все плясали, не только в «одиночку» и «всхватку» – вдвоем, но и целыми рядами – «стеночкой», «уголышком», «крестиком», «кораблем Давидовым», «цветочками и ленточками».
– Сими различными круженьями, – объяснял Емельян Тихону, – изображаются пляски небесные ангелов и архангелов, парящих вкруг престола Божия, маханьем же рук, – мановенье крыл ангельских. Небо и земля едино суть: что на небеси горе, то и на земле низу.
Пляска становилась все стремительней, так что вихрь наполнял горницу, и, казалось, не сами они пляшут, а какая-то сила кружит их с такой быстротою, что не видно было лиц, на голове вставали дыбом волосы, рубахи раздувались, как трубы, и человек превращался в белый вертящийся столб.
Во время кружения, одни свистели, шипели, другие гоготали, кричали неистово, и казалось тоже, что не сами они, а кто-то за них кричит:
Накатил! Накатил!
Дух, Свят, Дух,
Кати, кати! Ух!
И падали на пол, в судорогах, с пеною у рта, как бесноватые, и пророчествовали, большею частью, впрочем, невразумительно. Иные в изнеможении останавливались, с лицами красными как кумач, или белыми как полотно; пот лил с них ручьями; его вытирали полотенцами, выжимали мокрые насквозь рубахи, так что на полу стояли лужи; это потение называлось «банею пакибытия». И едва успев отдышаться, опять пускались в пляс.
Вдруг все сразу остановились, пали ниц. Наступила тишина мертвая, и, так же как давеча при входе Царицы, пронеслось благоговейнейшим шепотом:
– Царь! Царь!
Вошел человек лет тридцати в белой длинной одежде из ткани полупрозрачной, так что сквозило тело, с женоподобным лицом, таким же нерусским, как у Акулины Мокеевны, но еще более чуждой и необычайной прелести.
– Кто это? – спросил Тихон рядом с ним лежавшего Митьку.
– Христос Батюшка! – ответил тот.
Тихон узнал потом, что это беглый казак, Аверьянка Беспалый, сын запорожца и пленной гречанки.
Батюшка подошел к Матушке, которая встала перед ним почтительно, и «поликовался» с нею, обнял и поцеловал трижды в уста.
Потом вышел на середину горницы и стал на небольшое круглое возвышение из досок, вроде тех крышек, которыми закрываются устья колодцев.